Вообще удивительна эта способность русского общества – все истаскать, истрепать, обезобразить, опошлить, унизить, выгрязнить, и потом вовсе не из благородного негодования и не после напрасных упорных усилий упрочить, уберечь доброе, отринув злое и ложное, а так… из легкости или бескорненности мысли, из необыкновенной развязности чувств и совести, из мелкодонности душевной! Невольно вспоминается отчаянный возглас Гоголева городничего: «Что за город! Только поставь какой-нибудь монумент или просто забор, Бог их знает, откудова и нанесут всякой дряни!». И мы это свойство сами за собой ведаем, до такой степени ведаем, что скептически, уже вперед, относимся ко всем собственным благим и, сперва, как будто удачным начинаниям! Еще единоличные энергические усилия талантливых людей успевают иногда довести до благополучного конца свое предприятие, но и только: унылым скептицизмом сжимается сердце каждого из нас при одном слове: «комиссия», «комитет», «общество», и воображению каждого рисуется, при этих звуках, что-то речисто бесплодное или и совсем мертворожденное, даже и без речей!
Не правы ли мы были, утверждая, что наше общество или наша интеллигенция никак не может умывать свои руки и почитать себя безгрешною, валя всю вину на правительство, но что весь наш так называемый «культурный слой» равномерно ответствен за настоящее положение нашего отечества, за ту скудость умственного ингредиента, которая составляет такую отличительную особенность нашей публичной жизни и публичного делания? Вернее сказать: оба эти двигателя русской жизни, обе эти «несостоятельности», административная и общественная, сочетаясь или даже взаимно помножаясь, представляют одно общее солидарное целое, которое именно как целое и должно привлекать на себя взоры исследователей…
«Несостоятельность» эта существует не только как факт, но и проникла в наше самосознание, живет в нас самих на степени убеждения и даже непроизвольного внутреннего инстинкта, нередко определяющего наши действия. Не мы ли сами, в насмешку над самими собой, сложили легенду о «русском Боге», потому будто бы и покровительствующем нам, русским, что сами мы умом беспомощны, а «немец, да англичанин пробавятся-де и своим умом»? Не мы ли сами готовы отступить со страхом от всякого дела, где требуется работа не грубой только силы, а интеллекта? Не объемлет ли нас всех некий трепет, как скоро приходится нашей дипломатии, например, состязаться с европейскою? Не пугало ли, не пугает ли многих и теперь, ну хоть бы по поводу Константинополя, такое раздумье, что взять-то его штыком и грудью русского солдата, пожалуй, и немудрено, да взявши не будем мы знать и уметь – как с ним управиться, кем и чем? Какими умственными орудиями и ресурсами? Не петербургскою же канцеляриею, не яхт-клубом, не нашею же космополитическою и доктринерствующею интеллигенцией и даже не Купянским земством? Опыты, учиненные нами, способны внушить нам только робость и разохотить браться не за свое дело, то есть за дело, требующее некоторой мудрости и даже просто уменья: стоит только припомнить прошлую войну и ее результаты! Как только перейдена была, повторим снова сказанное нами в прошлом номере , грань непосредственного народного действия, как скоро началось действие умственное, зависящее от руководящей интеллигенции, так и сорвалась Россия в пучину срама! «Все что сделано было Россиею истинною, народною, историческою – было разделано Россиею официальною, подделанною, искусственною, культурною!». Вздумали мы устоять Болгарию и, желая показать себя «на высоте требований современного прогресса», желая даже щегольнуть, за чужой счет, либерализмом и европеизмом наших государственных воззрений, взяли да и сочинили для нее, ничтоже сумняся, в столице самодержавного царства, в казенных петербургских, на все гораздых канцеляриях, при помощи канцелярских справок с учеными книжками, а также и профессоров (это ли не авторитеты!!) «конституцию», – наши потом государственные ребята там на месте ее порасширили!..
Одним словом, распорядились так, что если не погубили, то надолго искривили развитие освобожденной нами страны, исфальшивали ее государственное и общественное бытие и в конце концов чуть было не уронили в Болгарии обаяние и нравственную власть русского имени! Говорить ли о том, как скользят по нашей умственной глади, нигде не зацепляясь, грозные уроки истории? Как, через несколько лет по усмирении польского кровавого мятежа, мы воспылали к Муравьеву тупоумною ненавистью, не только не подвинули вперед дело, начатое им в Северо-Западном крае, но снова предали и предаем эту исконно русскую землю в жертву враждебному нам польскому и католическому элементам, которые сами же усиливаем? Напоминать ли о том, как мы полячим Литву, как немечим насильственно латышей и эстов, как разводим германскую колонизацию вдоль своей окраины, как ухитрились утратить свое обаяние даже для Китая, как подорвали и продолжаем еще подрывать свою торговлю и промышленность фритредерским тарифом, страха ради ретроградства и из добровольного угодничества пред «культурными» соседями, – как… Но не исчислить всех деяний нашего неразумия, нашего ущербленного здравого смысла!.. Каждый новый номер газеты, какого бы то ни было направления, приносит с собою какой-либо новый диковинный «анекдот», достойный слез и смеха… И такими комическими сказаниями, трагически отозвавшимися на бытии русской земли, можно было бы наполнить чуть не целые тома in folio, сказаниями, свидетельствующими о систематически роковой несостоятельности нашей, – то есть культурных руководителей русского народа… Но будущий слагатель этой специальной истории прежде всего должен будет отметить тот немаловажный факт, что она начинается лишь с XVIII века… Но разбирая эту скорбную хронику, он не может не поразиться ее резким противоречием с свойствами и качествами самого русского народа. Ведь умен он, этот народ, – это признают за ним все авторитетные иноплеменники, по сравнению с простонародьем своих стран; откуда же неразумие? Он отличается именно здравомыслием, – и именно простого, здравого смысла и недостает нашему образованному сверхнародному слою. Он практик и реалист, при всем религиозном своем идеализме, – мы же витаем в отвлеченности, в абстракте, и лишены именно реального понимания жизни; он своеобразен, самобытен духом, – мы же чужды всякого самостоятельного творчества и, как подсолнечник к солнцу, так вечно поворачиваемся и мы нашею слабою и робкою думою к чужим образцам.